skushny

Геннадий Каневский (gaika_tool)

[* * *]
говорит, говорит,
словно речь эта – синего цвета,
словно в небе парит
стая призраков этого лета,
однодневок, целующих прах.

коркой – соль на губах.
организм не справляется с солью.

в прошлой жизни считалась ассолью.
намечался и грэй.

грей для горла
полоскание, грей.



[* * *]
иди к гостям. замой пятно на ткани,
прими таблетку и иди к гостям.

они пришли, не давши целованья
последнего – и вот уселись там.
я дал им всё, а кое-что и с кремом.
сказал им про бродячие огни,
но дрожь земли, вернее, легкий тремор,
почти все время чувствуют они.

лишь ты одна, пока была живая,
всё исцеляла наложеньем рук.

как громко лают псы сторожевые.
ступай, мой друг,
ступай туда. там кто-то колобродит.
я всё накрыл. я приготовил лед.

но мелкая моторика подводит,
и темная истерика поет.



[* * *]
он чуваш-мордвин
из земли и льдин,
и на всю москву
он такой один,
и кружит-поет киреметь его
в аэропорту шереметьево.
там за легким сном
посылали смерть
позмеиться дном,
покривляться, спеть,
потоптаться у корня каждого,
что у древа малотиражного.
а таких дерев
только два и есть:
да одно у нас,
что – большая честь,
а второе – в тюрьме за нарами
под великими чебоксарами.
коли хочешь жить,
не топтать песок, 
тайноречь скажи
да сорви листок,
запечатай дорогу рунами
да иди на закат за гуннами.
глонасс укажет тебе направление.
gps покажет плотность потока.
слово мое крепко.
слово мое верно.
сигнал мой четок.
связь моя
свободна
от помех.
skushny

Федор Корандей (noctu_vigilus)

* * *
В башне, где жили мы, внутри были тонкие стены,
Словно каменный стебель, да, Стеблин-Каменский,
Возвышалась она, подобно блестящей антенне,
Над лужайками, кипами, кронами летней страны деревенской,

И горели в ночи в синем небе бессонные окна,
Белый «Шаттл» так когда-то стоял на упорных станинах
Посредине полей; а внутри говорили и пели тугие волокна
О каких-то делах посторонних, чужих, постоянных.

Ночью кто-то говорил взволнованно
Но, кроме этой взволнованности, ничего не было слышно.
Лифт громыхал, увозя
Астронавтов на небесную крышу.

Бил в барабаны коридор тот тенистый,
Где знакомая дверь без цифр и числа,
И шумели нарисованные прорабом на стенах таджикские листья.
Волны, они несут без весла.

Словно в лодке, когда рассвет уже занимался,
В тревоге, причин которой нельзя было дознаться,
Ночью читал я учебник древнеисландского, занимался
Древнеисландским.

Пыль, чуваки,
Тихое тикающее рэебредберианство.
Мы уже далеки,
В бесконечном и черном пространстве

Вроде как летят голоса, но на самом деле
Никого не осталось из тех, кто ходил в том теле,
Там летит Старшая Эдда, за руку взяв медвежонка Младшую Эдду,
Нету меда, но всё же пахнет медом.



* * *
В девятнадцатом веке звякнет звоночек Чаринг-Кросского вокзала,
И с шелестом кто-то зальёт чай кипятком.
Такая же тьма меня обступала,
Когда я возвращался домой пешком.

Летние там, где высохли тропинки,
Спотыкался прохожий голой осенней ночью.
Вглядывалась кавказская овчарка –
Кто проходит мимо проволоки колючей?

Лед, луна, глаза, обломок стекла, я
В них отражался и перерытая поляна.
В ночь, когда Маша родилась, лаял
Тигр, кричал медведь, беспокоилась обезьяна.

Под львиный рев я качал младенца.
Как же велика, пел я негритянскую песню, как глубока,
Страна ночь, страна бесконечное сердце,
Миссисипи река.



* * *
Раньше мы все часто видели неопознанные объекты,
Синий свет будил по ночам, и внезапно озарялись сады,
На столе голубела белая чашка, сияли вчерашние объедки,
О, эти лунные тени оставленной с вечера на столе зачерствевшей еды!

Хотелось жить этой жизнью микроскопического героя,
Быть Сильноруким Нилом, вышагивающим по кладбищу с дохлой кошкой,
На белом пути каждую ночь вытягивалась большая,
Как от могилы, длинная тень от маленькой крошки.

А в небе сияла Земля, космический телевизор
В золотой и серебряный век таинственных сериалов,
Когда каждый кусочек сыра был египетским обелиском
В лунные ночи, и заснувшей Англией – серое одеяло.

Дома, двухэтажные чёрные сундуки, карты, лампы,
Спящие люди среди снежного, запорошенного барахла,
И каждый лист, оторвавшийся от полночной ноябрьской липы,
Летит, вращаясь, как заброшенная космическая станция, полная зла.
skushny

Полина Барскова (pbarskova)

Сообщение Ариэля

Твой отец лежит раздавлен весом морским
Он обьем волны, он коралл.
Твой отец кружит разбавлен ветром морским
Кожа его – кора
С паникующим муравьем.
Стали белки его глаз – гордый жемчуг.
Стали желтки его глаз – негодный жемчуг.
Череп его – хорал.
Всё в нем звучит, дрожит.
Ничто в нем не блекнет,
Но всё превращается
В нечто странное, густое, многообещающее.
В этот раствор погружаются любознательные нереиды –
Наблюдать за превращеньями твоего отца,

Ведь ничто в нем не блекнет, но всё обращается
В тебя, к тебе, Фердинанд: твой отец жив!

Твой отец спит.
Твой отец – шар 
Красный,
Прибившийся под новым мостом.
Твой отец – стыд.
Он – жар
слепоты, подступающей когда я смотрю на него: оболочка тает.
Он косноязычья хлад как жало выползающий изо рта.

Твой отец еще жив, но он засыпает.
Посмотри на спящего, Фердинанд.
Струйка слюны стекает по подбородку.
Так змея аккуратно спускается по скале,
Так жирная цепь проливается в лодку.

Он вздыхает, но как-то не наружу, а внутрь:
Скорее звук запирая в себе, чем делясь им с нами:

Он спит, Фердинанд. Лед мерцает на куцей его губе.
Дыхание - очень маленькая вещь, закругленная снами.



Приход осени в Саут Хэдли

Листья сумака претворяются в длинные облака
Камни ворочаются крошатся под ногой
Я поднимаюсь в гору ноша моя легка
Блекнущие ошметки мощной былой другой
Жизни что как лесная дерганая река
Извивается бьется по корягам и мхам
Вторя новому руслу ноша ее легка
Мертвые птицы змеи обновления хлам.

Мне смешно или трудно но вверху у скалы
Остро-синего неба треугольник зажжен
(Так когда ты смеешься у тебя у скулы
Ходит тонкая костка). Вдоль протяжных осин
И широких каштанов пробирается тень.

Ноша моя – моя лишь но сидит на коре
Ящерица и дышит нервной нежной спиной
Оступаешься злишься отдаешься игре
Ccадину от паденья заживляешь слюной
Погружаешься в ладный гул последних сверчков
Мне смешно или больно и гора надо мной
(Погружаешься в жадный смех тяжелых зрачков
При сплетении взглядов) камень ящерка зной.



(после войны оказался на западе)

Старуха Гиппиус с просторным кадыком
Глядит с нечистого балкона,
Как офицер играется с щенком.
Она глядит завороженно
Как форма серая
Как говорил Верлэн
Как роза серая
Мерцает и тревожит
И выпускает хрящевидный стон
Сказать же ничего не может.

Своим чудовищным безжалостным умом
Она поцокала и всё сошлось в задаче
И рядом с ней тяжелоокий гном
Кивнул: не будет быть иначе -
Коль ту страну (не называй вотще)
Пожрало простодушье ада,
То кто бы ни пришел
С мечом иль на мече
Вот тот и станет нам услада.

Пусть для него позвякают слова
Как челюсти вставные наши.
И нищая седая голова.
И слава старая пусть наполняет чаши.

«Эх вы, Иуды, ебанные в рот:
Век подотрет за вами это
Как документы - тени жжет и рвет
Парижское беспамятное лето
И жесты скверные
Ужасных стариков
По-воровски поспешно спрячем
И самый смысл переиначим
их совершенно невозможных слов»

Геополитика! Тевтоны у границ!
Огонь и наважденья рейха!
Старуха Гиппиус брезгливых кормит птиц
Под ней шатается скамейка

А на скамейке, сбоку от нее
Все, кто ушел по льду, по илу
В самопроклятие, в безвидное житье -
В посмертия воздушную могилу.

Кого блокада и голодомор
Вскормили чистым трупным ядом,
Кто убежав нквдшных нор
Исполнил заданное на дом:

Избыть свой дом, не оставлять следов,
Переменить лицо-привычку,
Среди послевоенных городов
В анкете ставить жирный прочерк/птичку

Приманивать: мы ниоткуда, мы
Никто, мы - выбравшие плохо
Мы двоечники в строгой школе тьмы
И чистоплюйская эпоха
Нас подотрет как пыль - до одного
Чтоб следующим не было повадно
Рассматривать и плакать существо,
Чумные на котором пятна.
skushny

Валерий Шубинский (shubinskiy)

Начало новой сказки

От Рейна сахарного до сыртов священных 
Есть ходы хитрые в подземные дворы. 
Там чернолюдки страшный черпают лапшевник 
И строят из костей дурацкие шатры. 

Уездный дуремар, обдолбанная рота, 
Лесничий в сапогах, философ в треухе 
Нет-нет да забредут в сосучие болота – 
И задыхаются в подводной требухе. 

Их на огне томят, их в кислых смолах морят, 
Пока не выступит лучистая руда. 
Четвертый век о ней в полесских дебрях спорят 
Медвежье Логово и Мутная Вода. 



* * *
Эта наша жизнь в тени большого сада,
С правой или с левой стороны пруда…
Что ей было надо? Мало было надо.
Что осталось? Полупамять, ерунда.

(Что останется от этих спор и споров?
Тень, скользящая по выгибу травы,
Блеск ночного пара, влажный у распоров,
Перебежка мыши сквозь дневные рвы.)


Только это? Да. И хорошо, что это.
Полузвук, вошедший в цокот городской.
Полусвет, что после выключенья света
Прогибается под чьей-нибудь рукой



* * *
Роланд кричит на смерть из рогового рупора
ему несет на блюдечке заря
кишки предателя как розовая руккола
и голубое сердце упыря

над пýстынями черными, над белыми пустынями
тогда светало а теперь закат
и под гору идет с худыми свиньями
и холстяною наволочкой кат

труби дурак – что дальше? – рай: свечение
над тундрами лучистых батарей
труби труби – а дальше ад: лечение
в огне развоплотившихся царей

Роланд кричит на смерть но ей не страшно – гурии
ждут мавров там но больше никого
а страшно знать что вещи – аллегории
не означающие ничего

и страшно слушать как навроде кенара
кричит солдат сжимая кость слона
и фыркает на недотепу кесаря
напрасно победившая луна

и к ней идет палач с ненужною секиркою
за ним лиценциат с восьмеркою в уме
а следом наш начальник с новой дыркою
куда упасть тебе и мне и тьме
skushny

Александр Уланов

* * *
Шероховатый выдвинут ящик
ноябрьский дрозд надел капюшон
булавочный прыгающий теребящий
ему Кручёных продал крюшон
Лимон каблук водосток котлета
гуляет под зонтиком рыбий мех
помарок нету плохая примета
диван подоконник сквозняк не всех
консервы суффикс листок салата
брезент шоколадка и к черту шелк
легкий зябнущий угловатый
меняется мнется машет пришел



* * *
перечисляя дым невымирающий мел
тихо растет укус ниткой на рукаве
в нём бесполезно сделал нашел умел
если не обернется спящая вдоль траве
спелости шип сухой солнце твое стекло
дальше губ ненастроенный воздух вопрос
за кислотой сердца пылью снегом углом
зернами да вода поднимает стрекоз
и начиная дождь смотрит твоим лицом
то что умеет быть к вишням твоим языком
skushny

Яна Токарева (tuu_tikki)

* * *
нет ты послушай что
просит дочь сон насущный

сам посуди
не только же мы едим

вроде и ночь
и небо не то чтобы темно

короче

хочешь
можешь и тут не гасить окно
как хочешь



* * *

                 – E da voi quante volte vive il gatto, sette o nove?
                 – Dipende.*

                                (из частной беседы)

что ей за дело борей или тихий бриз
снес этот замок сооруженный из
воздуха и песка и морской волны
как они в принципе строиться и должны

что ей за дело восемь их или шесть
жизней еще в заначке кошачьей есть
равнó кромешны смерть ее и любовь
не грех и спутать между собой

между собой любившимися людьми
сидючи принчипессой семирами
с постною миной пей церемонный чай
молчи ничего помимо не означай

* – А у вас (в Италии) у кошки семь или девять жизней?
– Это зависит.
(Сильвио Бернарди).
skushny

Настя Запоева (nkriv)

* * *
напудри спину и вперед
есть музыка и ложь
форель не разбивала лед
обычный выпендрёж

но это музыка а в ней
нет правды нифига
и что нам сказки рыбарей
когда кругом снега

форель не разбивала лед
кругом одни снега
тут даже штуцер не возьмет
снег бывшая вода

а значит музыка всегда
лажает но не врет
и что-то капает с хвоста
не превращаясь в лед



* * *
жизнь это так сказать
заинька заводной
что мне о ней сказать
что оказалась злой

длинной но не Толстой
марлею на просвет
мокрой такой водой
а что покоя нет

так есть покойный твой
будущий двойничок
как говорится пой
скоро услышишь чпок

как говорится пей –
пить не могу – воспой –
спирт по шестьсот рублей –
шарик не-голубой

марлею на просвет
он от тебя сбежал
а что покоя нет
дак ведь никто не ждал
skushny

Владимир Никритин (nikritin)

* * *
Нет ничего трогательнее
    чем журавль из жести
Ночь
прожитая на автобусной остановке
Страх мой уже
    не ценится так как прежде
Трава и ветер
    солнечное Подмосковье

Есть уверенность
    что никогда не кончатся рельсы
По обе стороны
    камыш и постройки
Страх мой стоит рядом
    покуривает папироску
Всё-то ему известно
    всё-то ему понятно

Все четыре стихии
    в гармонии с моим страхом
Глина на сапогах
    дождь промочил рубаху
Тлеет папироса
    воздух мешается с дымом

В рюкзаке журавль из жести
    с открученной головой



* * *
Мы
выходим в другую комнату
чтобы сказать друг другу
несколько слов правды

В это время
белые пароходы
бегают по воде

Один
маленький
заблудился в камышах
Но пока не боится

Неторопливо исследует окрестности
Странные серо-зеленые вещи вокруг
Не замечая
как иногда увязают колёсики в тине

И вот
вскоре
перед ним открывается берег

А мы
возвращаемся обратно
skushny

Максим Амелин

* * *
Боярышнику – краснеть
нечаянным очевидцем
всех ряженых обнажения,
готовя сытную снедь
клестам, снегирям, синицам,
себя же – для жизни будущей.

Сей праведник – проводник,
накопленным златом беден,
иные стяжав сокровища,
с тех пор, как на свет возник,
до тех, как пребудет съеден,
звенящий звеном связующим.

Не всё, что случится, зря, –
стоять ему через силу
единственным в поле воином,
ни слова не говоря,
и класть семена в могилу –
всеискупляющей жертвою.



* * *
Нежно-розовый нехотя исчезает под густо-лиловым, –
зазеваешься, кажется, и не сыщешь дороги туда,
где случайная музыка не успела с умышленным словом
разминуться, развстретиться, где в открытое море суда

под союзными флагами выступают воинственным клином,
где вернуть не получится безъязыкой стране голоса, –
всё в сгустившихся сумерках по иным протекает причинам
и последняя светлая поглощается тьмой полоса.



Перед изваянием Вэньчана,
божества литературы и учености,
в городском храме в Гуйдэ


Вэньчан блистательно-письменный,
в багряное облачившийся
с нефритово-круглым воротом
на трон просторный воссел,
межбровье насупив, пристальный
свой взгляд устремил взыскующе
на тех, кто со связкой луковиц
к нему подойти рискнет.

Усы коромыслом выгнуты
вкруг пухлых губ, под которыми
чернеют острое пятнышко
и длинный клин бороды;
шесть звезд из Большой Медведицы – 
для книг и кистей вместилище – 
на дщице, зажатой в правую,
им держатся пред собой.

Конек беломастный с гривою
мышастой прилег в изножии,
два глаза на морде, третий же – 
где хвост, на бедре отверст;
направлены в настоящее
и прошлое те, передние,
прозрением и предчувствием
грядущего – задний полн.

О ты, просящим дарующий
в познании – проницательность,
в поэзии – вдохновение,
в науке – точный расчет,
пребудь и ко мне, случайному
из дальних пределов путнику,
хоть строг, но не скуп на милости
с чудесным своим коньком!
skushny

Игорь Вишневецкий (vishnevetsky)

У двери

Под стрекоты кузнечиков, что ломче
                        осенниx звезд и высоxшиx стеблей,
приоткрывая дверь, вступая в дом – чей?
                        пожалуй, уж не мой, но всё же: чей? –

в мир запаxов, исполненныx густого
                        и сладкого, как поминальный гул,
блистания, движения, без слова
                        и голоса ты всё перевернул,

и вот уже начало: детство, галька,
                        на черном море белый пароxод,
и гуд осы назойливой; ужаль-ка
                        в плечо: прививка эта перейдет

в ветвистое надплечное цветенье
                        сирени, душныx лип, смыкая в круг
тяжёлое прикосновенье
                        двоящиxся, тебя качнувшиx рук.

1997, сентябрь



* * *
Как если бы душа перетекла
вовне и стала тем, что до сознанья –
движением прозрачного стекла –
тем ветром, чье свежащее дыханье

поверх тебя, поверх меня и всех
ветвей акаций, пальм или сирени,
нам говоря об Океане, в них
внезапно отраженном, тем мгновенней,

чем шире предвечерний Океан.
Предгрозием в далеком пересверке
он дышит над планетой, чувствам дан
лишь в зрении, не знающем проверки.



Предостережение (Остготские фрагменты, 3)

Он не разумел грамоте
и выводил литеры имени своего,
дабы не ошибиться в правильном начертании,
по трафарету из золота:

Rex Ostrogothum et Italiae
мог являться лишь в пурпурной прописи,
подсвеченной солнцем славы.

О, сколько бы отдал король,
чтобы рассуждать об Отечестве
как эти патриции Рима,
или о тонкостях смыслов
как философы, о которых он столько слыхал на Босфоре!

Смирись! Сколько ни приближайся к другому,
никогда не задышишь его грудью,
не взглянешь на мир окрестный
глазами его.

И в этом скорее промысел, чем пораженье –
предел, навсегда положённый
пытливейшим из сердец.